ПОСЛЫ НЕИЗВЕСТНОЙ ДЕРЖАВЫ
Литературного экзорциста чаще всего спрашивают: кого из нынешних авторов стоит читать? Вот, отвечаю.
Странное дело, но четыре текста четырех прозаиков легко привести к одному знаменателю – строфе Галича: «А живем мы в этом мире послами / Не имеющей названья державы…»
Вот за это, видимо, их и люблю. Да, и вот еще что: порядок следования – чисто алфавитный, не иерархический.
СТРАННИК И ЧУЖАК
(Д. Бакин «Гонимые жизнью»; СПб., «Лимбус Пресс», 2022)
Сборник Дмитрия Бакина, напечатанный намедни в «Лимбусе», воспроизводит электронный однотомник, изданный шестью годами ранее в лейпцигском ISIA Media Verlag UG. Книга ну никак не своевременная: думаю, число российских читателей Бакина и в лучшие-то годы не превышало статпогрешности. Наследие его невелико: полтора десятка рассказов, три главы неоконченного романа да наброски повести. Скажу больше – сам он к литераторам себя категорически не причислял: «Какой я писатель? Писатель – тот, кого читают. Вот Пелевин – это писатель…» Д.Б. и по сю пору безвестен. Его писательская судьба напоминает сентенцию александрийского гностика Василида: «Странник я в этой земле и чужак среди вас…»
Параллель с гностицизмом здесь не случайна. Следы позднеантичной мистики у Бакина повсюду: и в архаических полисиндетонах («и сказал… и сказал») и в гностической символике, и в самом мироощущении. Резонно будет с него и начать.
Татьяна Касаткина однажды заметила: «У Бакина впервые после долгого перерыва – вновь появляется вселенная… не как тупая и косная декорация, но как живая, активная, действующая (хоть и непонятная) сила».
Да отчего же непонятная? Сказано: судите о древе по плоду его. Мир Бакина глубоко враждебен человеку. Он способен лишь отнимать: калечит, насилует, убивает, лишает самого дорогого – от денег до иллюзий. Картина станет полной, если добавить к сказанному краткую, но выразительную аттестацию эпохи из рассказа «Нельзя остаться»: «Наступил век, в котором не будет большего греха, чем честность». Здесь Д.Б. след в след идет за автором апокрифического Евангелия от Фомы: «Иисус сказал: Тот, кто познал мир, нашел труп».
Каковы бы ни были бакинские фабулы, любой его рассказ повествует, в сущности, об одном и том же: мучительной, чаще всего тщетной, попытке осознать себя и свою миссию. Бакин настойчиво, а иной раз навязчиво, педалирует инородность своих героев в земном мире – и их бесплодную вовлеченность в его суету. Зов горнего мира ощутим, но невнятен, потому протагонисты Бакина тщетно ищут себя в земном бытии: кто-то тратит себя на противостояние с ничтожным и корыстным братом, кто-то тешится пустой надеждой на погашение облигаций по займу 1962 года… Название одного из рассказов «Корень и цель» выглядит метафорой, ибо укорененность в этом мире диктует ложные ориентиры, препятствующие истинному целеполаганию.
«Вспомни, что ты – царский сын: узри, кому ты служишь в рабстве», – призывает гностический «Гимн Жемчужине». Тот же категорический императив можно найти в каждом тексте Бакина.
Все сказанное – личный опыт прочтения бакинской прозы, не более того. Но есть у меня индульгенция от Д.Б.: «Думать надо так, как хочется думать»…
ОПОЗДАВШИЙ
(С. Кузнечихин «Седьмая жена Есенина»; М., «Эксмо», 2017)
Красноярец Сергей Кузнечихин всюду безбожно запаздывал. Первая его прозаическая книжка вышла в 1990-м, когда автору было крепко за сорок, а проблематика рассказов, написанных в 70-е, уже уходила в небытие.
Необходимая оговорка: не все у С.К. принимаю: ранние его опусы – чаще всего подшукшинские, с избытком разных ненужностей, в которых тонет более чем добротная стилистика.
Но в 1994-м у Кузнечихина вместо привычного вывиха случился коренной перелом: в журнале «День и Ночь» вышла повесть «Санитарный вариант, или Седьмая жена Есенина». Она восходит к самиздатским миниатюрам Пятницкого и Доброхотовой: «Гоголь переоделся Пушкиным…» Художники из журнала «Пионер» создали механизм, а С.К. раскрутил маховик до максимальных оборотов. У Кузнечихина 26 бакинских комиссаров берут в заложники Лермонтова, чтобы тот написал поэму об исконно азербайджанском Карабахе, Герцен претендует на Сталинскую премию по литературе, Денис Давыдов консультирует Пильняка, а Демьян Бедный навещает в борделе Сонечку Мармеладову…
Как и Пятницкий с Доброхотовой, Кузнечихин пародирует окололитературную мифологию. «Седьмая жена» по самое некуда наполнена травестированными аллюзиями на историю русской словесности.
Взять хоть дуэли российских классиков, состоявшиеся и несостоявшиеся: Толстой – Тургенев, Блок – Белый, Гумилев – Волошин. А что будет, коли поставить всех до единого дуэлянтов в две шеренги с пистолетами в руках?..
Или хрестоматийный призыв бросить Пушкина с парохода современности. Кузнечихин овеществляет метафору: футуристы совсем не символически отправляют классика в надлежащую волну.
«Седьмая жена» – удовольствие для искушенного читателя, озорная игра в постмодернизм. Именно игра, поскольку все составляющие строго дозированы: фрагментарность без ущерба для целого, ирония и пародия без агрессии, интертекст без прямых заимствований.
Вот, кстати, об интертексте. Каждую главу повести завершает поучение, «Мораль» – по-видимому, отсылка к moralitе́ Генриха Манна. Сведенные воедино, кузнечихинские афоризмы становятся катехизисом литератора:
«Нельзя поэту рваться к власти, потому что, став приказчиком, он перестает быть рассказчиком».
«Поэт обязан быть национальным, но упаси его Бог связываться с националистами».
«Случайная премия, как случайная связь, чревата самыми неожиданными последствиями».
В «Эксмо» повесть издали лишь в 2017-м, когда русский постмодернизм уже стал раритетом. Впрочем, Сергей Данилович трагедии из своих вечных опозданий не делает, не его это жанр: «Лишь осознанье собственной ненужности / Дает поэту полную свободу».
Блажен писатель с такой истиной в багаже.
МЫТАРИ И ФАРИСЕИ
(А. Назаров «Песочный дом»; М., «Радуга», 1991)
Измерять «Песочный дом» аршином короткой рецензии – затея безнадежная: что-нибудь да упустишь. Обстоятельное исследование Абрама Куника, опубликованное четверть века назад в «Звезде», составляет без малого авторский лист.
Андрей Назаров написал мне однажды: «Я полагал роман христианским, чего замечать никак не хотели». Вот, пожалуй, достойный предмет для разговора, – а с неизбежными потерями придется смириться.
Шестиэтажный дом за Белорусским вокзалом прозвали Песочным: в августе 1941-го в него угодил фугас, начиненный песком вместо взрывчатки. Можно принять на веру немудрящий топоним и на том успокоиться. Думаю, однако, что мало-мальски искушенный читатель разглядит здесь аллюзию на притчу из Нагорной проповеди – о муже безрассудном, что построил свой дом на песке: «И сниде дождь, и приидоша реки, и возвеяша ветры, и опрошася храмине той, и падеся, и бе разрушение ей велие».
Есть у Назарова правило: начинать текст в точке боли, когда та становится невыносимой. Прозаик принялся за свой первый и единственный роман в 1977-м, когда казалось: жизнь рушится – разваливалась семья, чекисты то и дело вежливо приглашали потолковать. Единственным спасением стал лист чистой бумаги, на который легли слова о точке боли – уже не личной, но общей: 16 октября 1941-го, когда столица погрузилась в хаос и панику, и незыблемый сталинский СССР вдруг зашатался, будто дом на песке.
Думаю, самой точной аналогией эпосу о военной Москве будет «Явление Христа народу». То же самое многофигурное полотно с прихотливой, математически выверенной композицией. То же самое пограничье веры и безверия, та же самая эмоциональная полифония – причастность, сомнения, отторжение. Каждый из назаровских героев точно так же решает нравственную дилемму: возводить свой дом на песке или на камне. И выбор этот обострен до предела: Христос принес назаровским героям не мир, но меч – в прямом, без метафор, смысле.
Как отличить песок от камня? Заглавная антитеза «Песочного дома» – притча о мытаре и фарисее: «Всяк возносяйся смирится, смиряяй же себе вознесется».
Персонажи А.Н. подчеркнуто одиноки, лишены помощи и подсказки извне. Единственная носительница истины, бабуся Софья Сергеевна, – София, божественная мудрость, – замкнулась в молчании. Впору еще раз вспомнить картину Иванова: Христос где-то вдалеке, почти не различим. Потому насельники Песочного дома ощупью, мучительно ищут внутреннюю опору во вздыбленном мире. Поиск тяжелый, чаще всего неудачный: «Человек к истине близок, да неухватиста она – поманит и сгинет».
Назаров рассуждает по-толстовски: соблазн должен войти в мир, но горе тому, через кого соблазн входит. У каждого из героев свое хождение по мукам: искушение лжеучением, деньгами, властью, мороком своей избранности, – словом, тем или иным обладанием. Тот, кто вообразит себя имеющим, – деньги ли, право ли, – обречен: «Нет земному царству высшей цели, мертво оно, подлежит тлену и искоренится рано или поздно в цвете своего тщеславия».
Единственная ценность, не подвластная девальвации, – внутренняя свобода. Ею в романе наделены двое: безымянный Книжник, арестованный НКВД, и мальчик Авдейка, от рождения озаренный горним светом: «Свободный он от себя. Видно, иную волю над собой чувствует – не от нашего мира». Дворовое прозвище Авдейки – Бабочка – вовсе не случайно. Трессидер в «Словаре символов» утверждал: «Христос, держащий в ладони бабочку, символизирует воскрешение».
Но упаси вас Господь воспринимать назаровских героев как аллегории. Это люди из плоти и крови, выписанные тщательно и достоверно – в первую очередь за счет невероятно пластичной речи. Андрей Александрович счастливо владеет всеми изводами живаго великорусскаго и с каждым из героев говорит на его языке. Роман не раз сравнивали с фугой, где тема варьируется несколькими голосами.
А тему «Песочного дома», – коли на то пошло, то и всей своей прозы, – Назаров сформулировал в эссе «За оградой»: «Люди стояли во имя ценностей, перевесивших страх смерти».
На сем камне…
ПОБОЧНЫЙ СЫН ЭПОХИ
(Ю. Старцева «Коль пойду в сады али в винограды»; журнал «Звезда» № 8, 2017)
Начну с цитаты – сейчас поймете, почему.
«Милостивец был всем хорош, а по-русски не умел грамоте вовсе. Щеголь лощеный, с победительным оскалом белейших ровных зубов, миловиднее Купидона; парик в лиловой, пунсовой али золотой, по наряду смотря, пудре надушен; взор нагл и томен, с зовущим блеском голубых немецких глаз; голос вкрадчивый и приятный – у дам от его голоса, усмешки, пристального взора вдруг приключалось рассудка смятение, их вихри крутили, и дамы себя теряли».
Речь есть лишь вторая сигнальная система. И если автор исторической прозы в состоянии адекватно воссоздать речь времянъ петровскихъ – уж будьте благонадежны, с первой сигнальной системой у него все в порядке: она работает в режиме описанной эпохи, настроена в унисон ей.
«Винограды» – более чем добротная стилизация; и не стилизация даже – вживание в осьмнадцатое столетие, переживание и перевоплощение. С избыточным извитием словес, в чем греха не вижу: русское барокко Феофаном Прокоповичем не кончилось, отзвуки затейливого и красноглаголивого маньеризма слышны были вплоть до Тредиаковского.
От главного героя повести, пииты Егора Столетова, уцелели всего две строки: «Коль пойду в сады али в винограды, / Не имею в сердце ни малой отрады». Воистину: злосчастное житие виршеписца сложилось так, что хуже не придумаешь: служба у Виллима Монса, ссылка в Рогервик, возвращение ко двору, служба у цесаревны Елизаветы, ссылка в Нерчинск – и смерть на плахе в 30 лет.
Чтобы понять трагедию Столетова, понадобится тайм-аут. Варяги, кроме фасона рукавиц и системы удельного княжения, принесли на Русь миф о божественном, от Одина, происхождении поэзии и веру в магию поэтического слова. В утилитарном мире, выстроенном по лекалам великого практика Чингисхана, поэзии места не нашлось. На ее реабилитацию понадобились столетия. «Аще и двоестрочием слагается, / Но обаче от того же Божественнаго писания избирается», – настаивал в рифму справщик Савватий в царствование Михаила Феодоровича.
При государе Петре I Алексеевиче свет, казалось бы, забрезжил вновь: рождалась русская интеллигенция. Однако нужна она была для решения прикладных задач: дела горного да литейного, навигацкого да приказного, тако ж иных хытростных наук. Антиох Кантемир был в первую очередь дипломатом и лишь затем пиитою. Обаче Егорка Михайлов сын Столетов, никоторому делу, опричь амурных токмо цидулок, не прилежный, обречен был оставаться приживалом при очередном милостивце – и вместе с ним неизбежно попадал под раздачу, обычную во времена дворцовых переворотов. Поэт в России меньше, чем поэт – так, забава вроде говорящего попугая…
Я уже говорил, что Ю.С. отменно чувствует эпоху. Барóчная эстетика жива была оппозициями: жизнь – смерть, грех – добродетель и проч. Кульминация здесь вполне барочная, без полутонов: противостояние ссыльного Егора Столетова и начальника нерчинских заводов Василия Татищева, что ведет жестокий розыск по его делу. Конфликт двух типов интеллигента: служилый человек, инженер, будущий историк – и побочный сын скоропостижного петровского просвещения:
«Щегольская, увеселительная наука стихотворства потребна ли человеку разумному?.. А высоты Парнасски ведению Берг-коллегии не подлежали по причине своей мнимости».
Что занесем в графу «итого»? Как правоверный опоязовец не обойдусь без Шкловского. Что есть искусство? – мышление образами. Что есть образ? – способ увеличить ощущение вещи, то есть произвести максимальное впечатление. Впечатление текст производит – и далеко не самое худшее. А большего требовать грешно.
#новые_критики #новая_критика #кузьменков #что_читать #бакин #кузнечихин #назаров #старцева